И чтобы переменить разговор, спросил, для чего она носит этот свой медальон.
Она сказала, что это не медальон, а Знак Принадлежности, который выдается еще во младенчестве, сразу после обряда звездения.
– А что там внутри? – спросил я.
– Внутри? – переспросила она, почему-то опять заволновавшись. – А почему ты думаешь, что там внутри что-то есть?
– Просто так подумал, – сказал я. – Потому что это похоже на ладанку. А в ладанке всегда что-то есть. Прядь волос или портрет любимого человека.
– Какая ерунда! – возразила она нервно. – Почему это я должна носить чей-то портрет? Нет тут ничего. Просто обыкновенный, как у всех комунян, Знак Принадлежности. И ничего больше.
Меня ее реакция удивила. Я не понял, почему каждое мое высказывание приводит ее в такое волнение. Я тогда отнес это за счет женской неуравновешенности. А теперь, после намеков Смерчева, расценил это иначе. Неужели она на меня стучит? – подумал я.
Смерчев предложил мне выпить по чашке кукурузного кофе, и мы зашли в писательский УПОПОТ (Удовлетворение Повышенных Потребностей), где за сравнительно чистыми столиками сидели исключительно полковники и генералы. Несмотря на мое малое звание, они все немедленно встали и приветствовали меня дружными аплодисментами.
Среди них я сразу углядел Дзержина Гавриловича, который в дальнем углу приветливо помахал нам рукой.
Дзержин сидел с каким-то очень молодым генералом, которому, если бы не его звание, я бы дал лет двадцать пять, но и, учитывая звание, никак не дал бы больше тридцати. Лицо его мне показалось очень знакомым, но я понимал, что впечатление это обманчиво. Я уже встретил здесь много людей, которые напоминали мне кого-то из прошлой жизни. Я сказал обоим генералам: Слаген, и они мне ответили тем же. Смерчев сказал, что он куда-то торопится и потому передает меня на попечение Дзержина Гавриловича.
– Хорошо, – сказал Дзержин и, дождавшись, когда Смерчев ушел, представил мне молодого человека как Эдисона Ксенофонтовича Комарова.
– Очень и очень рад! – сказал тот, энергично тряся мою руку. – Как говорят ваши немцы, зерангенем. Я, между прочим, очень люблю немецкий язык, хотя по-немецки говорит не с кем.
– Вы тоже писатель? – спросил я.
– О, найн! – горячо и весело запротестовал тот. – Я совсем по другой части. Хотя в наших профессиях есть много сходства.
– То есть? – спросил я.
– Видите ли, я биолог и работаю над созданием нового человека. Разница состоит в том, что вы создаете своих героев силой воображения, а я с помощью достижений современной науки.
– И что же за героев вы создаете?
– А это я вам с удовольствием как-нибудь и расскажу и покажу. Вот как только вы тут со всем ознакомитесь и освободитесь, приезжайте ко мне в Комнаком…
– Куда? – переспросил я.
– Комиш! «Komisch (нем.) – странно, смешно.» – закричал молодой человек по-немецки и засмеялся. – Первый раз вижу человека, который не знает, что такое Комнаком.
– Классику это простительно, – заметил Дзержин Гаврилович. – Он прибыл к нам совсем недавно и еще не во всем разобрался.
– Натюрлих «Naturlich (нем.) – естественно.», – охотно согласился молодой человек и объяснил мне, что Комнаком – это Коммунистический Научный Комплекс, генеральным директором которого он, Эдисон Ксенофонтович, является.
– Там проводятся биологические эксперименты? – спросил я.
Всякие, – сказал он. – У нас в Комплексе сосредоточены все науки, и я всем этим руковожу, но сам лично занимаюсь исключительно биологией. Я вам все покажу, обязательно приходите. А пока мне, извините, пора. Он пожал руку мне и Дзержину Гавриловичу и тут же исчез.
Мы остались вдвоем, и Дзержин Гаврилович долго расспрашивал меня о моем впечатлении от всего увиденного в Безбумлите.
Я высказался самым одобрительным образом об уровне технической оснащенности коммунистических писателей, но в то же время выразил осторожное сомнение относительно творческой свободы, которой эти писатели пользуются.
– Меня удивило, – сказал я, – что они все обязательно должны писать так называемую Гениалиссимусиану. Я нисколько не сомневаюсь в многочисленных достоинствах Гениалиссимуса, но все-таки мне кажется, что у писателей могли бы существовать и какие-то другие темы.
Кажется, мои слова Дзержину Гавриловичу не очень понравились.
– А кто вам сказал, дорогуша, что они все обязаны писать именно Гениалиссимусиану? – спросил он, нахмурившись. – Неужели Смерчев?
– Ну да, признался я, тут же испугавшись, не подвожу ли Коммуния Ивановича. – Именно он мне это все и сказал.
– Какая глупость! – горячо возмутился Дзержин. – Какая клевета! И вы, такой умный и наблюдательный человек, неужели могли поверить подобному вздору?
– Ну а как же я могу не верить? – сказал я. – Я же здесь человек совершенно новый.
– Ну так вот, поверьте мне, – сказал Дзержин решительно. – Я пользуюсь репутацией очень прямого и правдивого человека. Поверьте мне, все, что сказал вам наш уважаемый Коммуний Иванович, есть полная чушь и глупость. Наши подкомписы пользуются такой свободой, какой не было никогда ни у кого. И пишут они не то, что им приказывают, а абсолютно все, что хотят. Хотят, пишут за Гениалиссимуса, хотят – против. Никаких ограничений для них не существует.
– Странно, странно, – сказал я, несколько смущенный столь противоречивыми сообщениями. – Но я надеюсь, то, что сказали мне Смерчев и Сучкин насчет компьютера, который обрабатывает все написанные тексты, выбирая из них самое лучшее в идейном и художественном отношении, это правда?