– Скажи, пожалуйста, – спросил я по простодушию, – а в ЦРУ ты служишь по-прежнему?
Он остановился, посмотрел на меня внимательно
– А вот на такие вопросы, дорогуша, я обычно не отвечаю.
И повел меня дальше.
Мы поднялись на лифте и оказались в коридоре с дубовыми панелями и полом, покрытым красной ковровой дорожкой Дошли до конца этого коридора и попали в просторную приемную, где толпились казаки в больших чинах.
У двери, обитой черным дерматином, усатый секретарь медленно и тупо тыкал в клавиши пишущей машинки Олимпия заскорузлыми пальцами. Над ним висело изображенное расторопным художником большое панно, изображавшее въезд царя Серафима в столицу. Толпы народа, восторженные лица, и Серафим, склонившись с лошади, гладит поднятого к нему счастливой матерью счастливого младенца.
– У себя? – коротко спросил Дружин у секретаря.
– Так точно! – вскочил он и вытянулся. – Они ждут.
Дружин открыл дверь и пропустил меня вперед.
Кабинет, в котором я очутился, был такой же просторный и роскошный, как и приемная.
За огромным столом человек в форме казачьего генерала, склонив лысину, что-то быстро писал. Громадного размера картина над ним изображала Серафима, который, сидя на вздыбленном коне, поражает копьем пятиголового красного дракона.
Генерал поднял голову, отложил свое писание, вышел из-за стола и, цветя благодушной улыбкой, пошел мне навстречу, подтягивая на ходу штаны с лампасами, которые, несмотря на большой живот, были ему велики.
Ну, здравствуй, здравствуй! – сказал он, обнимая меня и хлопая по спине.
Дружин стоял рядом и скромно улыбался, как младший чин в присутствии старшего.
– Ты свободен, кивнул ему Зильберович.
Дружин лихо откозырял и вышел.
– Ну, садись, сказал Зильберович, указав на кожаный диван со стоявшим перед ним журнальным столиком, на котором лежал неизвестный мне раньше журнал Имперские новости. Зильберович занял место в кресле напротив.
– Ну вот и свиделись еще раз, – сказал он, продолжая улыбаться.
– Да, – повторил я, – свиделись.
– А ты почти не изменился, – сказал он.
– Зато ты изменился, сказал я.
– В каком смысле? – озаботился он. – Очень постарел?
– Да нет, успокоил я его. – Постарел не очень. Но выглядишь не совсем привычно. В этих вот… Я каким-то образом изобразил руками его эполеты и аксельбанты.
– А, ты это имеешь в виду. Он, склонив голову по-птичьи, оглядел себя самодовольно. – Ну что же, старик. Это я, даже ты можешь подтвердить, заслужил. Верой и правдой служил Симычу… то есть я имею в виду Его Величеству. Я поверил в него, когда никто не верил. Я был рядом в самые трудные его времена. И вот, видишь, кой до чего дослужился. А что касается тебя, то ты мне вообще должен памятник поставить. Вот как вернешься к себе в Штокдорф если, конечно, вернешься, так сразу начинай лепить. Потому что Си… то есть. Его Величество был на тебя так зол, что хотел прямо сразу поступить с тобой, как с плюралистом. А я тебя отстоял. Понимаешь?
– Не понимаю, – сказал я. Чем это я Его Величество так прогневил? Что я ему такого сделал?
Важно не что сделал, а чего не сделал, заметил Зильберович. – Тебе было поручено Большую зону распространять. А ты…
– А я ничего не мог, сказал я. У меня этот флоппи-диск сразу конфисковали еще на таможне. А если б и не конфисковали, так все равно ничего сделать нельзя было. У этих комунян ни компьютеров, ни бумаги, один только вторичный продукт в изобилии. Да и с тем перебои, поскольку первичного продукта нехватка.
– Вот! Вот! просиял Зильберович. Именно такие слова я от тебя и хотел услышать. Значит, ты к коммунистам критически относишься? Не любишь их?
– Да кто ж их, – сказал я, любит? Они сами себя не любят.
Правильно! – одобрил меня Зильберович. Заглотчиков и плюралистов никто не любит. Все их ненавидят. Сейчас мы поедем с тобой к Его Величеству. Ты ему так прямо и скажи, что заглотчиков и плюралистов ненавидишь и будешь бороться против них до конца. И запомни. Не вздумай называть его Симычем или как-нибудь вроде этого. Только Ваше Величество. И ни в чем не перечь. Отвечай только: слушаюсь, так точно, никак нет. А то если он осерчает…
Зильберович не договорил, вскочил на ноги и хлопнул в ладоши.
– Карету к подъезду! – крикнул он появившемуся в дверях усатому секретарю.
Я думал, что слово карета было сказано для красного словца, а оказалось, и правда, карета. Из красного дерева, с кожаными сиденьями внутри и с какими-то жандармами на запятках.
Кучер сразу погнал лошадей галопом.
Погода была прекрасная, и солнце играло на кончиках пик окружавших карету казаков конвойной сотни.
Раздвинув бархатные занавески с кистями, я жадно смотрел на улицу и видел, какие благодатные перемены произошли здесь, покуда я сидел в тюрьме. Все прохожие были в длинных штанах и длинных платьях, а некоторые даже оказались длинноволосыми. Видимо, новая власть еще не окончательно установилась, потому что некоторые улицы были забаррикадированы поставленными поперек паровиками. Поэтому мы ехали каким-то странным кружным путем, чему, впрочем, я был рад. Сначала мы проехали по проспекту Маркса, которому уже было возвращено исконное название Охотный ряд. Зато проспект имени Первого тома теперь назывался не улицей Горького, и не Тверской, и даже вовсе не улицей и не проспектом, а Серафимовской аллеей.
За всю дорогу мы не встретили ни одного портрета Гениалиссимуса. Только портреты Симыча. Но больше всего мне понравился памятник на площади против бывшего Дворца Любви. На лошади, на которой сидел когда-то Юрий Долгорукий, а потом Гениалиссимус, теперь возвышался Симыч, который точно так же, как на картине в кабинете Лео, со зверским усердием пропарывал копьем пятиголового гипсового дракона.